Роман Шмараков - К отцу своему, к жнецам
Ф. Что за дивная ярмарка перед тобою, и сколь обильная! Клянусь Тривией, тут можно найти все, что хочешь. Скажи, какое же помрачение приберешь себе ты? Надеюсь, ты не из тех, кто все осмотрит, до всего дотронется и ни на что не решится, но говорит: «Подумаю и приду завтра».
Д. Страх великий и темный напал на меня. Что сделаю, к чему прибегну? Елея добродетелей не имею, в полночный час не жду в чертоге, но блуждаю вне стен, и мой светильник не сияние разливает, но скорее египетскую тьму источает, мне на погибель, другим на соблазн; скажет мне жених: «Не знаю тебя», затворит предо мною двери.
Ф.
Неутомимо между крутых деревлетит, фиванским жалима оводом,тийяда, богу жертва, жена и одр,главу закинув, дланью, увитоюзмеей лазурной, в гулкий плеща тимпан,и в Эврах пляшут кудри текучие.Стенет, тяжелым спершись восторгом, грудь;молчит, в вертепах черных таясь, зверье,лишь ликованьем воет протяжным лес.Но пресыщенный прочь отступает бог,и свет Олимпа первый в ветвях горит;к ней стыд и память входят: глядит окрести, дрот отбросив лозный, неверноюстопой из чуждых ищет дубрав пути.
Д. Наказал меня Бог и не возвестил, за что.
Ф. Не жди, что я стану посредником меж Ним и тобою.
Д. Если узнают, начнут меня преследовать, как зверя.
Ф. Могу лишь сделать так, что их сети порвутся; но не могу обещать, что так и сделаю.
31
20 мартаДосточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения
Не дивлюсь уже постоянству моего сна: снова он представил мне двух женщин, сделав их беседу столь внятною, что я мог всю ее расслышать и запомнить. Вот что говорилось меж ними на этот раз.
Ф. Я слышу, ты все повторяешь какие-то стихи, но не могу разобрать. Не столь безнадежно твое горе, если еще утешает тебя божественное помешательство поэтов. Скажи, что именно из их песен пришло тебе на память?
Д. Ты права – не молитву я произношу, не доводы философии привожу сама себе и не иное что, могущее мне помочь, но повторяю стихи Марона:
За осажденным сидеть, о фригийцы, плененные дважды,валом не стыдно ли вам, от смерти прикрывшись стеною?Что за бог вас пригнал в Италию, что за безумье?
Ф. Чем же они тебя привлекли?
Д. Разве мое положение не сходно с тем, что терпели троянцы? Сама я, как осажденный город, претерпеваю разнообразные бедствия извне через чувства, внутри же – через расстройство своей владычествующей части и восстающие отовсюду помыслы. Не успеваю я и на стенах бодрствовать против подступающих врагов, и на площади судить мятущихся граждан, но лишь изнуряю себя и народ сей. Но что за дело, силою или ложью погибнет мой город, распря ли гражданская или вражеская рука его ниспровергнет?
Ф. Скажи мне вот что. В этом городе, сносящем несметные бедствия (много я видела таких, много и слышала о себе от тамошних жителей), так вот, в этой злополучной Трое есть ли хоть одна улица, один дом, или даже стол, сундук или чаша в доме, которого нет в тебе самой, – или все, что в нем заключается, ты легко отыщешь и укажешь в своих недрах?
Д. Что ты хочешь этим сказать?
Ф. Вот что я имею в виду. Ты сравниваешь свое состояние с осажденным городом и, если дать тебе волю, опишешь все, что рассказал бы вестник, еле переводящий дыхание, – и пламень, по домам и храмам разлившийся, и грохот падающей кровли, и вопль бегущих, и плач детей и жен, и горькую участь старцев, и багровую добычу победителей, и все прочее, что я раздаю людям в делах такого рода. Потом ты подставишь, если можно так выразиться, другому ветру свои паруса и уподобишь себя кораблю в бурю, помянув, как полагается, и вихрь неистовый, и стенание мачт, и отчаяние кормчего, и к богам тщетное взывание, оплакав день и час, когда ты покинула спокойную гавань. Если же я спрошу, какие осадные машины использовал твой противник и были ли среди них «кошки», сменялся ли своевременно пароль у стражи, сколько лошадей можно перевезти на этом корабле и есть ли там место для лучников, ты не поймешь, чего я от тебя хочу, и, чего доброго, обидишься. Видишь, о чем тут речь? Ты прилагаешь к себе картину Марса неистового, в которой заключено много такого, что не находит в тебе подобия, и, думая лучше описать себя, лишь сбиваешь себя с толку и порождаешь пустые поводы для плача. Допустим, это непрерывное сплетение переносов, называемое у греков аллегорией, а у вас инверсией, способно утешить тебя, как мало что другое: но ведь забавляясь им, ты словно ткешь платье, закрывающее тебя так, что не видно никаких очертаний.
Д. Не пользуются ли этим, с великою славой и пользой, все поэты? Ведь и те, что пишут ради пользы, каковы сатирики, и те, что для услаждения, каковы комики, и те, что стараются для того и другого, следуя слову Горация: «или пользу хотят приносить, иль усладу поэты или же разом сказать, что отрадно и в жизни пригодно», – все они, говорю я, прибегают к привлекательному покрову вымысла, чтобы свою мудрость убрать приличествующими одеждами. Как Энея хранит его заботливая мать, так и они, «коль сравнить с великим малое можно», окутывают истину вымышленным повествованием, помогая ей беспрепятственно свершить свое поприще и внезапно явиться посреди людей дружественных, то есть среди умов, готовых к пониманию. По этой причине сколь они приятны по их буквальному смыслу, столь и полезны для людских нравов благодаря аллегорическому представлению. От словесного украшения, фигур речи, повествования о различных приключениях и делах людских происходит некое удовольствие, если же кто стремится всему этому подражать, то достигает величайшей опытности в писательстве, а также находит величайшие примеры и внушения, как должно следовать за достойным и избегать недозволенного. Скажем, труды Энея дают нам пример терпения, его любовь к Анхизу и Асканию – пример благочестия, почтение, которое он оказывал богам, оракулы, которые вопрошал, жертвы, которые приносил, обеты и мольбы, которые возносил, некоторым образом призывают нас к набожности, а его неумеренная страсть к Дидоне отвращает нас от недозволенных вожделений. Пересмотри Вергилия или Лукана – не найдешь ли на их странице ясно выраженных истин той части философии, что именуется этической и без которой едва ли уцелеет самое имя философии? Да и для прочих ее частей, какую из них ни преподавай, всегда отыщешь в поэтических книгах драгоценную приправу.
Ф. И ты веришь этим людям? Посмотри, кто поставлен начальником и судьею над ними, – разум, для которого все свое прекрасно: сам Цицерон свидетельствует, что среди поэтов, с коими был он знаком, не было ни одного, кто себя не считал бы лучше всех. Хоть они любят называть себя пророками, но спроси их, какой дух в них говорит, – ничего не услышишь, кроме нелепостей. Сами себя не зная, хотят они в песнях объять весь мир: и вот закипает в их стихах тщеславие, стремящееся всех поразить, вот ставят они на своем корабле не какого-нибудь иного божества изображение, но самого себя, чтобы пуститься в слепую пучину; вот уже Бавий и Мевий, друг друга нахваливая, идут – один запрягать лисиц, другой доить козлов, извращая природу своими школярскими выдумками. Они как желчь, влитая в чашу с медом: разве можешь ты впивать одно, не принимая другого?
Д. Как ополчилась ты против поэтов, которые чествуют тебя, сколько могут: зовут тебя повелительницею трех богов, деливших мир, и все людские дела приписывают твоему решению. Впрочем, ты права: они же говорят, что ты радуешься своей свирепой игре, и прибавляют, что жесточе тебя нет божества. Словно завидуют они твоему непостоянству и ревнуют его превзойти. Но оставим их: разве они одни выходят на эту арену? Пользуются и пророки ризами иносказаний, пользуются и философы баснями, по тщательном рассмотрении устраняя неуместные и одобряя благочестивые. Так они делают из осмотрительности в отношении вещей божественных, дабы к обсуждению тайн были допускаемы лишь люди опытные и освященные мудростью, прочие же с почтением стояли перед завесой; так поступал и Платон, ведя рассуждение о душе и иных богословских предметах, которые, согласно Макробию, следует прикрывать пологами слов. Равным образом и Священное Писание, приближаясь к тайнам пророчества, пользуется уподоблениями, чтобы трудностью понимания смирить нашу гордыню и предостеречь от брезгливости наш разум, презирающий то, что легко схватить. Господь, положивший мрак покровом Своим, радуется усердию восходящих к Нему, почему Соломон и говорит в Притчах: «Слава Божия – скрывать слово, и слава царей – исследовать речь». Думаю, не станешь ты спорить, что места Писания, содержащие притчи и загадки, представляют собой как бы облако, где был Господь, то есть некий внутренний чертог, в котором таится божественное.